Не получилось у него контакта с корешками в лодчонке — ее не видно, — и он побоялся прыгать. Бежит, ныряет под проволоку… Здесь ты не уйдешь! Здесь я знаю каждый шаг и метр, а ты ничего, ни хрена не знаешь, влип ты, парень, в паутину креплений и распорок…
Он останавливается и делает шаг мне навстречу. Я хватаю его за грудки. Черт! Руки соскальзывают. Нет у него грудок. Гол до пояса. На шее платок, завязанный узлом. Белые порты чуть ниже колен… Все как на пиратских рисунках из детских книжек…
Сгибается, закрывает лицо локтем — ждет удара. Нет человека, который не знал бы, что забраться на чужое судно ночью, тайком — преступление. Англичане без разговоров всадят пулю. А в близкой Аравии за воровство и сегодня отрубают руку, только нож палача стерилизуют и в больнице квалифицированный врач гуманно накладывает швы на рану… И парень все это отлично знает, молодой парень, здоровый. Он весь залоснился потом — испугался. Ну и запах у воровского пота!
Бормочет:
— Русски гуд! Русски гуд!
Я охлопываю карманы его портов — может, успел сунуть туда мелочишку. Он быстро понимает, что бить не буду, пытается наладить дыхание. Я тоже пытаюсь. Он вытаскивает из кармана пук денег:
— Руси гуд! Гив сигарет! Пай!
Это он объясняет, что забрался ночным вором с кормы, чтобы контрабандой купить сигарет. Врет, сволочь…
Лодчонка выныривает из тьмы, высматривает, что с их корешком будут делать. Та самая. Подошли к трапу, отвлекли внимание. Потом, мол, ушли. А сами во тьме — под навес кормы, крюк на борт — и все, как я только что объяснял. И на румпельном замка нет. Может, и оттуда что-нибудь уже в шлюпке качается?.. А Банов где? Нет Банова! Может, догадался за подмогой побежать? Нет, не догадался. Вот он, за стенкой надстройки прячется.
И от злости я делаю глупость.
Надо было задержать парня, акт составить, утром осмотреться на палубах, в грузе, убедиться, что цело все, или описать недостачи, потом власти вызвать. А я толкаю его в шею:
— Пошел за борт! Тебе еще трап подавать?!
И он сиганул с четырех метров, головой вперед, с зажатыми в руках деньгами. Шлюпчонка шастнула к нему в свете люстры. Она показалась мне пустой, не успели они еще нагрузиться. Затарахтел моторчик, и исчезло очередное приключение во тьме Средиземного моря.
Я вылил ушат гнева на длинную голову Банова. Он, как всегда, когда на него гневались, как бы прижал уши к черепу. И молчал. Я объяснил ему, что тормоза, подобные тем, которые есть в нем, Банове, в добрые феодальные времена смазывались березовой кашей при помощи вымоченных в соленой воде линьков. А если этот ночной визит — провокация? Если кому-то надо ухудшить наши отношения с дружественным сирийским народом? Или кому-нибудь любопытно узнать марки машин на палубе советского судна, прибывшего в порт Латакию?
— Что мы здесь, шутки играем? — спросил я Банова.
— Не-ет.
— Когда вы так говорите: «не-ет», мне, Банов, кажется, что в вас сидит нечто осиновое. Сколько вы закончили классов?
Банов что-то прикинул в уме.
— Десять.
— Где?
— В Ленинграде.
— Когда будете на вечере-встрече учеников вашего выпуска через двадцать лет, передайте мой привет вашей любимой учительнице. Она выдающийся педагог.
Но дело в том, что я отходчивый, и я постарался найти на дне ушата гнева несколько ложек теплой воды.
— Ладно, все-таки вы его заметили. А это сложно и для старого матроса. И я буду просить капитана поощрить вас. Когда три десятка лет назад тонул «Челюскин»… Кстати говоря, в честь кого названо наше судно? Вы знаете?
— Не-ет, — сказал Банов, подумав.
Я взвыл и, чтобы успокоиться, пошел вымыл руки.
От них пахло терпким восточным потом.
Очередная вахта заканчивалась.
К четырем часам суда на рейде уже потеряли надежду дозваться кого бы то ни было. Все застыло на тихой предутренней зыби.
Течение разворачивало нас на якорях носом к востоку — все стадо ожидающих захода в порт судов. Так караван в прошлые времена ожидал утра у городских ворот. Лежали верблюды, жевали жвачку. Дремало все, и вдруг орал дурным голосом осел, будил караван, получал палкой по боку.
И здесь нашелся какой-то дурной пароход, вдруг засипел, загудел, встревожил вахтенных штурманов. И штурмана повылезали из надышанного тепла рубок, ругнулись, потянулись и подумали о близком новом дне…
С рассветом перешли в гавань, стали кормой к волнолому, носом на бочку. Волнолом штормовыми волнами кое-где превращен в лом. Огромные каменные кубы сдвинуты, обрушены. Весело здесь в хороший ветер.
Два араба-швартовщика в хилой лодчонке завозили на берег шесть кормовых швартовых. Я подавал им сперва стальные с «пружинами», то есть тяжеленными скобами, огонами и куском каната.
Швартовщики минут пять трясли кулаками, ругались, орали: «Манила!» Я привык к этим воплям. Неумолимо скрещивал над головой руки и подал мягкий трос последним, чтобы не баловать швартовщиков раньше времени.
На большинстве иностранных судов швартовы сейчас из синтетики. Они легче, чище, плавают, а не провисают до грунта и не цепляются за него, как наши стальные.
Арабы работали хорошо. Набирали в лодчонку точное количество шлагов, разгонялись на веслах, орали неизменное «Давай! Давай!». Мы травили, они сбрасывали с лодчонки трос голыми руками. А нет такого стального швартова, на котором совсем не было бы заусениц.
Толстяк в шароварах и турецкой чалме, подвижный как мышонок, принимал концы на волноломе и один тащил к палу «пружины». Силенка у него была.
Соседями у нас оказались итальянец и болгарин.
По носу виднелись «Фитяшты» — одесситы. В гавани было так набито судов, что берегов не разглядишь. Но наша радистка Людмила Ивановна здесь бывала. Поднялась на мостик, спросила у меня задумчиво: