Отъехав от часовни, Таренков повернул не обратно к Латакии, а в горы. «Опель-капитан» опять бесшумно рванулся по пустынному шоссе. Сиреневые и серебряные лепестки цветущего миндаля вихрились за машиной. Потом промелькнули заросли оливковых деревьев.
В ушах потрескивало — так быстро мы набирали высоту.
Оливы сменились дубовыми лесами.
На поворотах далеко внизу распахивалось море и сразу исчезало за огромными стволами старых, замшелых дубов.
По склону горы нам навстречу спускалось облако, цепляясь за вершины деревьев. Мы влетели в это облако. Горло запершило от холодного тумана. Пока спорили, является ли облако туманом или это разные вещи, оно осталось ниже. Вспыхнуло солнце, вечернее, по-северному негреющее. Таренков съехал с дороги и выключил мотор. Мы услышали шум горной реки. Она текла в глубоком ущелье. Через ущелье горбатился одноарочный каменный мост, обросший мхом.
— Его строили римляне, — сказал Евгений Петрович. — Выйдем.
И опять нечто неповторимое тронуло душу. И не только, очевидно, мою. Юрий Петрович остановился над ущельем и вопросил без всякого наигрыша:
— Камо грядеши?
…Камо-о… грядеш… — повторило торжественное эхо.
Огромные деревья спускались к речке по склонам ущелья. Их черные влажные стволы оплетали плющи. Не лесная, а какая-то парковая сырость приглушала звуки. Между камней росли нежные, как наши подснежники, цветы — белые и голубые. И лиловые фиалки.
Мы спустились к воде по скользким каменьям.
Вода журчала отчужденно, ее неожиданные взбулькивания возле устоев римского моста подчеркивали тишину.
— Здесь есть крабы, — сказал Таренков. — Маленькие.
Я черпнул воды и глотнул. Заныли зубы.
— Если в том, что болтаемся всю жизнь по морям, есть смысл, — пробормотал Юрий Петрович, — то он в таких минутах.
И я был согласен с ним.
Мы курили над быстрой и чистой водой. Ночь поднималась за нами в горы, тушила сумеречные краски горного леса.
Мы говорили о том, что не знаем истории и как это знание иногда бывает необходимо. Кто прошел по камням этого моста — Александр? Цезарь? Антоний? Никто не знал этого. Мы сетовали на то, что из истории остаются в памяти лишь анекдоты. И что даже если мы читаем Плутарха, то отмечаем только «кисленькое».
Таренков сказал, что более всего любит Плутарха за то, что патриарх историков часто употребляет откровенное слово «сволочь». И не играет в объективность и невозмутимость по отношению к героям. И если ему не нравится Антоний, то он сразу заявляет, что Антоний был пьяница и беспутник — с перепоя наблевал на форуме в тогу друга и попал в лапы Клеопатры ручным, привыкшим слушаться не разума, а женщины.
Он говорил негромко, боясь разбудить эхо среди древних камней в холоде горного ущелья.
На этом торжественная часть нашего праздника завершилась.
Потом в ресторане горного отеля, закрытого по случаю военного положения, мы пили крепкое пиво и хрумкали сырую морковку.
Мы были одни в огромном зале. Огонь горел только возле нашего столика. И от огня в темную глубину зала уходила по каменному, отшлифованному полу световая дорожка. Вокруг столика бродила собака, доверчивая и лохматая, и не голодная, что на Востоке редко.
Молодой и лукавый официант появлялся из темноты с подносами морковки, маслин, свежепестрой травы. Мы наливали ему пива. Он улыбался и пил с удовольствием. Собаку мы угощали морковкой, маслинами и травой. Она улыбалась и ела с удовольствием.
Беззаботность снизошла на нас. Как будто не ждала впереди тяжелая работа и Большой Халль — морская тоска. Мы хохотали, рассказывая про электромеханика, которого в керченском ресторане побили официанты.
Электромеханические нервы были давно издерганы. На старом судне и динамо старое, и лебедки старые. И они у нас каждый час выходили из строя. Электромеханик месяцами спал одетым. Когда гас свет, будить механика не надо было. Он ощущал очередную поломку телепатически, вскакивал и бежал в машину. На стоянке в Керчи электромеханик отправился в ресторан, размяк там в беззаботности, как мы нынче, выпил, и закусил, и потанцевал. А в Керчи часто случаются перебои с электроэнергией. И вдруг в ресторане погас свет. Электромеханик, ни слова не говоря, поднял воротник пиджака и побежал в родное машинное отделение ремонтировать динамо. Официанты и швейцар догнали его уже на улице и сгоряча кинули банок. Ну разве поймет официант моряка? Разве поверит, что посетитель ресторана, убегающий из зала в темноте, действует машинально?
После ресторана мы понеслись куда-то дальше, сквозь черную сирийскую ночь. Мы замечательно неслись, время от времени останавливаясь перед камнями, перегораживающими шоссе. Возле камней возникали из тьмы военные патрули, поблескивали фонариками, аксельбантами, портупеями, оружием, шевронами, нашивками, кокардами, шлемами, пуговицами, глазами. И, не проверяя документов, пропускали. И мы опять неслись, высвечивая на виражах куски арабских декораций: цветущие плодовые деревья, каменные заборы, заросли кактусов. И я совсем раскис от удовольствий, когда из приемника запели песенку про морского друга на чужом языке.
— Евгений Петрович, — сказал я. — Нынче ты подарил нам удивительный кусочек жизни. И мне чуть только не хватает до полного счастья. Преследует недоступная мечта. Как того африканского вождя, который просил и просил у колонизаторов-англичан подводную лодку. Хотел охотиться с нее на крокодилов. Слышал про такого?
— Слышал, — сказал Таренков. — Англичане подлодку зажали, а мундир адмиральский вождю прислали.