Том 3. Морские сны - Страница 96


К оглавлению

96

Денатурат даже обострял мое зрение. Я видел Заратустру во всех деталях. Он стоял на мысу и держал в руках весы. Косматое, ласковое море катило к нему волны, оно было его старым, верным, любимым псом. За ним шумел на ветру его любимый, могучий, ветвистый дуб. Три тяжелых вопроса бросил Заратустра на одну чашу весов: «По какому мосту переходит Настоящее к Будущему? Что за сила неволит Высокое к низкому? И что заставляет еще Самое Высокое расти в Высоту?» Тяжелее этих вопросов не придумаешь, но чаши весов не дрогнули. Ровно висели чаши весов над волнами прибоя, в тени старого дуба, потому что три ответа уже уравновешивали вопросы. Мне оставалось чуточку еще напрячь зрение, чтобы увидеть ответы, но вошел Георгий Васильевич.

Хороший капитан обязан навестить заболевшего помощника.

Я затаил дыхание. Это было безнадежное дело. Если можно довольно долго терпеть за пазухой лисицу, пожирающую ваши внутренности, то удержать в себе пары денатурата дольше одной минуты не сможет даже ловец жемчуга в Японии. Кроме того, денатурат не только удивительно обострил зрение, но еще снял все тормоза с языка. Хотелось поговорить о чем-нибудь философском, раскрыть какую-нибудь интимную тайну, поделиться каким-нибудь несуществующим, только сей момент придуманным литературным замыслом.

Георгий Васильевич повел носом и поинтересовался моим состоянием.

— Температура еще высокая, но кризис уже позади, — сказал я. — Георгий Васильевич, как вы думаете, зачем я плаваю? Мне надо написать роман о человеке, который залез в большую рыбу.

— Зачем он туда залез?

— Не «зачем», а «почему». Он залез туда со страху. Испугался жизни и залез в рыбу… Еще древние знали, что человек, человеческая жизнь, человеческая душа — волна. Вот поглядите в окно… Видите — идет волна? И вот ее уже нет, исчезла навсегда, никогда не будет больше в мире этой волны. Но вы же сдавали экзамен по океанологии. Волна никуда не исчезла. Волна осталась в океане. Волна бессмертна. Теперь возьмем свет. Он — и волна, и частица одновременно…

— Вы вот что, Виктор Викторович, лечитесь, но… не очень. Иначе я выпишу вам какой-нибудь свой рецепт! В приказе, например, по судну. Иногда помогает от инфекции. По своему опыту знаю. И еще. Как это вы умудрились бросить на китайца-агента горящую изоляцию? Мне ваш старый друг Перепелкин доложил.

— Кроме своего основного вреда дураки приносят еще побочный, — сказал я. — Умным людям приходится тратить уйму времени на то, чтобы о дураках думать или разговаривать; затраты эмоций, умственной энергии, времени по поводу дураков — бич человечества!

— Успокойтесь, — сказал капитан. — И напишите потом объяснительную. Вам, как писателю, это раз плюнуть. И не вздумайте встать на вахту без разрешения доктора. Справимся как-нибудь и без вас. А если природа создает дураков, то, значит, они нужны. Умных следует разбавлять дураками. Обязательно. Как уран разбавляют в урановом котле графитом, чтобы не было взрыва. Доложите о китайце.

— Китайский мудрец Шан Ян за двадцать четыре века до вас уже высказал вашу мысль, — словоохотливо понес я. — Он заметил, что красноречие и острый ум создают беспорядки. Мао отлично знает историю китайской философии и…

— Ближе к делу.

Пришлось перестать философствовать. Я закурил, чтобы капитан перестал морщить нос, и рассказал все точно и скупо.

После приобретения в Сингапуре радиоприемника мы с радистом занялись проводкой кабеля из каюты к главной судовой антенне на мостике. Обрезать изоляцию с проводов я не люблю так же, как склеивать бумагу. Изоляцию я обычно поджигаю, а когда она расплавится, сдергиваю с провода — и порядок. Провод оказался иностранный, вспыхнул бикфордовым шнуром, потушить его никак не удавалось, и я бросил его с мостика за борт. Горящий иностранный провод упал точно на китайца-агента, который спускался по трапу в шикарный катер. Провожал агента мой друг Перепелкин. Вопли агента произвели на него гнетущее впечатление. Он прибежал на мостик и спросил: «Вы это нарочно сделали?» Я сказал, что да, нарочно. Агент в Сингапуре — это очень богатый человек, слуга монополий, сосущий кровь из обездоленной Азии. И я его наказал. Старый друг Перепелкин заявил, что мой поступок может осложнить отношения между республикой Сингапур и СССР, очень хорошие; здесь даже есть лавочка, на вывеске которой написано русскими буквами: «Москва»…

— Мед Светлана Андреевна принесла? — спросил капитан, выслушав мои объяснения.

— Да.

— Ну, спокойной ночи!

Он ушел, оставив в моей душе странное чувство. Он нравился мне на судне больше всех спокойствием, не показным, а натуральным доверием к людям, самоиронией и уверенной властностью, если она требовалась. Но отношения наши были сугубо официальными, и это не давало возможности узнать его поближе. Думаю, мою попытку сблизиться он воспринял бы как ненужные сантименты даже на берегу, вне сферы служебных отношений.

Прогретый горчичниками, денатуратом и чаем с сотовым медом, я ночью блаженствовал, несмотря на отвратительное физическое состояние. Беззаботность. И приемник, чуткий, как ухо лани.

Я ведь вообще-то грустный человек. Я, например, люблю, когда сады закрыты ранней весной на просушку. И мне нравится грустный бог, если он есть, а не бог, ликующий в танце. Высокая температура во время болезни способствует развитию во мне лирической грусти. И я люблю грустную музыку, когда я болен. Мне тогда бывает жалко себя, но без горечи. Печаль от сознания жизни как короткой волны в безбрежном океане бытия светла. Честолюбие молчит, заботы не тревожат. Пожалуй, я по-настоящему живу только тогда, когда болен. Только тогда я живу моментом, ощущаю каждый момент бытия, не думая о мостиках, по которым настоящее переходит в будущее. И мне делается наплевать на те силы, которые неволят высокое к низкому. И мое высокое, если оно есть, не растет никуда.

96